Так ушёл мой бог или я покинула бога. И сижу на камне, пишу своё.
Одной рукой ведет кисть: цвет в цвет. Другой рукой верховодит палочка с чернильным шариком, из-под нее вереницей тянутся слова: символ в символ. Инструменты несовершенны. Идеальная карнация недостижима.
Так пишу я:
«Жил да был, да не был Шелабут Соа, он читал построчно, звуки с букв снимая, у него росла на лице борода, и широкое тело земли касалось. Облака за уши его несли по дорогам неба, лишь им известным. Словно дыба суть та его была, он гвоздями руки чесал, и, прежде чем к нему пришла бледная коса, он язык с избытком вином потешил, но мечтал об уксусе. Как всегда, он к себе был нежен».
А вокруг меня шумят кучерявые ветви, листья качает вечера длань. Девушки, облачённые в цветные платья и островерхие шляпы, сидят на высоких ступенях, вращают деревянными иглами, гомонят, смеются.
«И пришла к нему бледная коса, и общалась с ним до прожилок света, а затем сказала ему: „Пора“. Он упал пред ней на колени. В этом он был словно корень, в персти увяз. Но зарделось утро. Порозовела ее коса, словно нежный стебель склонилась шея, и где был когда-то Шелабут Соа только след простыл, заносимый пылью, палимый небом».
Подле меня, лишь едва в стороне, юный мальчик с тяжелой черной домовиной для книг за спиной ласкался к другому мальчику, тот ему противился.
— Ну что ты… Давай, репетируем. Я — Луция, а ты ко мне вошел.
По третью сторону уходит в золото растасканная на пути дорога, от нее растут по краям пламенеющие травинки, а над ними шумит листва. И бумага в руках у меня шумела, когда ветер трепал ее острый край.
Кисть коснулась сырого места, растеклась по нему акварель. Я другой рукой написала:
— Ушел оттуда, сюда придет.
Мне тоска затмила его явленье, буквы обдурили мои глаза. Я следила за тем, как из слов внутри — вовне слова.
У него росла на лице борода и тяжёлым грузом носил он тело. Одесную сел, глубоко дышал. Я дышала с ним. Он хотел смотреть, но изображение до того не вышло, что я взяла его. Но взамен подала истерзанную чернильным шариком бумагу. Он по ней читал вслух слова:
— Если интуиция не знает, то, и правильно, что он молчит. Если бы он не пришел, то он бы и не сбежал. А если он сбежал, то молоко на плите не убежит, и Аннушка не разольет масло. Кого интересует это, если говорить простым языком, иносказание, когда всякие слова, поставленные в нужном порядке, цепляются друг за друга, как мальчики Берроуза? Тебе известно, что это все это означает, но ты не хочешь об этом знать. И правильно, потому что молочные реки текут там, где все уже потеряно, а здесь ты на своем месте. Пусть остается, если ему подсказывает интуиция. Может быть, даже заговорит. Как ты используешь рот? Мальчики сидят и болтают ножками на пристани святых.
Он остановился и посмотрел на меня. Я увидела это в мареве бокового зрения. Помимо него там, размытые в акварель, сидели целующиеся мальчики, и бесформенные яркие кляксы разбегались прочь.
— Это интересно, — сказал он. — Новаторский стиль.
Он добавил:
— Как тебя зовут?
Я взяла бумаги, перемешала их, подчеркнула некоторые слова. Он читал, произнося подчеркнутое громко:
— Если он обнажен, то проблема в отсутствии одежды, а я должна быть голой, в противном случае, как можно сказать, что мы подходим друг другу. Тот, кто смотрит там, где я — у того есть что-то, что ему мешает. Он думает, что я могу забрать это с собой. Проблема в ГЛАЗАХ. Если бы блюдо смотрелось лучше без них, я бы не добавила. Но он так голоден, а я так хочу быть съеденной. Ты используешь КНИГИ, чтобы залатать дыры, а ветер колышет пальмы, и ветви рождают ветер и мучение. Один скажет: «зачем ветру ветер?», другой спросит: «зачем к земле земля?», но разве кто-то из них способен вернуть разлитое масло обратно в ЛАМПУ?
Он отвлекается и хочет спросить, но я делаю правильный жест и указываю читать дальше. Он продолжил. В улыбке слова посвистывали:
— Когда речь не идет о фрактале, ты прав. Это все не нужно. Совсем ни к чему. Но как показать тебе то, что я вижу, не собирая стекло? Ты говоришь, что порезаться — больно, но если боль — один из семантических ключей, то как я могу избавить тебя от боли?
Девочки слезли со ступеней, сгруппировались по кучкам и стали расходиться. Золото оставило дорогу, теперь здесь холодно и темно.
— Я буду звать тебя Луция, — сказал он. — А меня зовут…
Я сделала то же самое со своим лицом. Поймет ли он, что ошибается? Но кто сказал, что имя — единственное? Там, где рядом с единицей становится еще одна единица и все это смешивается с округлостями нулей, возникает чудо рождения.
— Становится холодно. Зачем сидеть на камнях?
Я написала:
— Чтобы меня собрали.
Он отвечал:
— Я тебя соберу. Пойдем.
И я пошла.
Тьма лакала свет фонарей, как кошка пьет молоко из чаши.
— Мяу! — молвила кошка. Он выругался, испугался. Я положила руку ему на спину. И снова он испугался, однако уже не ругался.
Когда я заговорила, он удивился, что я говорю.
Тогда я спросила:
— Как ты используешь рот?
Он смутился.
Тогда я спросила, куда мы идем. Он сказал мне:
— Не знаю. Куда поведешь меня, туда я пойду.
И я позвала его за собой. Но тогда он пал на колени, и стал умолять меня. Глаза мои яблоками выкатились на землю, чтобы соблазнить его, они лежали, смотрели в небо и мокли в сладких молочных лужах, запятнавших его штаны.
Мне тоска затмила его потерю. В цвет Иудина дерева окрасилось небо, свет его залил влажные мои очи. И опустилась выя, как стебель нежный, и я увидела:
Он сбежал.